Вся история - это отрицание истории
Сказать "я не либерал"можно лишь в запальчивости; довольно трудно отрицать историю человечества - далеко не всякому двуногому это под силу. Да и зачем? - пишет Максим Кантор.
Но ведь вся история - это отрицание истории. Не бережное отношение к ней - это удел историков, которые смотрят, как бы мы чего-нибудь ценного не обронили, не заотрицали в запальчивости лишнего, для чего общество выделяет им уголок для их писаний и место для исторической коллекции. А история, как жизнь, а не как коллекция, - отрицание.
Помню, в перестроечные годы ставили на вид, объявляли строгий выговор с занесением в личную карточку всему советскому литературоведению, всей советской исторической науке.
Осуждали их общую тональность: Толстой был не прав, Гоголь заблуждался, Пугачев не дорос, декабристы не разобрались, Герцен недодумал. В итоге - все оказались слишком узки кругом, далеки от народа. Приводились аргументы, прошлое судилось судом будущего, судом не коллекционно-историческим, а жизненно-историческим, судили молодые, а не убеленные сединами старцы, те, кому предстояло жить и строить, тем кому нужно было место, простор, воздух, а не заставленное дорогими идеологическими комодами, застеленное половиками, коврами, пуфиками историческое пространство.
Казалось, не история, а полное собрание заблуждений, не титаны прошлого, а недоучившиеся школьники, слепые котята, тыкающиеся в брюхо мамке - логике исторического процесса.
Исторически, слишком исторически, начали думать мы уже с ритмом перестройки, разбуженные гласностью, трубным гласом возврата к революционным истокам, борьбы с манкуртизмом.
Как же, мол, так? Такие махины не могут заблуждаться. И начинали лелеять и обсасывать каждую косточку титанов, возносить всякое заблуждение, всякое неверное словцо ими сказанное, бережно холить и нести с собой: Толстой се, Гоголь то.
Угасла сила отрицание, критики. Двуногие перестали осмеливаться отрицать историю человечества. Писаревско-ницшеанский ребячий задор молодых озорников, постукивающих идолов прошлого по глиняным лбам стал внушать ужас. Как можно! Это же наша история! С ней надо бережно! Как в старом мультике: там может быть кто-то!
И эта бережность стала признаком приближающегося старения общества. Это угасание критики, борьбы с прошлым, суда над ним и традиции поправления его стало показателем угасания позитивного начала, начала преобразовательного, творческого.
Пропала мерка, пропал эталон, по которому мерилась мера ошибок, пропало сознание нужного и ненужного в истории достойного забвения, изживания. Пропала перспектива, пропало будущее, мы перестроились и стали стариками, обращенными в вечное перебирание ветоши воспоминаний.
Пропало представление о том, что в историческом процессе есть логика, то самое брюхо, куда следует тыкаться, извлекая питательные вещества для поддержания нашего существования в настоящем и будущем. Для себя, для будущего, для потомства.
Мы потащили с собой в будущее всякий ненужный хлам, нагрузилось прошлым так что шагу ступить в будущее стало невозможно. Все стало нужно, все стало необходимо.
И, не в силах свезти такой воз, так и завязли посреди дороги в вечных двадцатипятилетних уже спорах о Сталине и о том, какой ценой нам надо платить за это самое будущее, да и надо ли вообще в него ехать.
Хуже того, нагрузив настоящее историческим, слишком историческим, начали напихивать этого и в прошлое, отрицая в нем логику, направленность, определенность. Вечное вчера от зари и до заката человечества
Если раньше все в истории ошибались, не видели и не понимали, то теперь понимать стали слишком много, и за сотни лет не раскопаешь, чего они там напонимали.
Отменив отрицательное, критическое отношение к истории впали в самоуничижение: великие знали, а мы - маленькие, что можем знать, что можем предложить. Наше дело разбираться, хранить традицию, ничего не разбить, ничего не повредить, все передать.
В результате, общество, жизнь наша, напоминает жилище тех стариков, не имеющих будущего, не думающих о потомках, которые вечно набивают жилище своей всякой рухлядью. Из жадности, из скупости ли,из бережливости, но больше из превратного самой задачи своего существования, которая с точки зрения жизни-истории в том и состоит, что оставить дом, жилище, квартиру потомкам, чтоб они въехали в нее и начали жить, чтоб им меньше пришлось выбросить за нами нанесенной нами рухляди, чтоб им достался дом, в котором можно жить светло и чисто, а не куча старого хлама в нем, заполонившего все комнаты, мусора, который мы бережно нанесли с помойки истории.
Дети должны въехать в наш дом, а не съехать из него, потому что у нас вся квартира протухла и провоняла рухлядью, стала непригодна для житья.
Нужно ли детям все? Могут ли быть правы все?
Не является ли наше излишне бережное отношение к истории формой уклонения от ответственности, от того исторического выбора, который мы должны были сделать также, как сделали его в свое время не слишком сведущие в истории деды и отцы? Выбора, который мы теперь добавочно перелагаем на наших потомков.
"Каким судом судишь, таким и судим будешь", вот, что должно вести нас, а не эгоистично-индивидуалистичное "не суди, да не судим будешь".
Надо выбрать, надо осудить, надо избавиться от хлама. Если мы ошибемся, наши дети все исправят, ведь мы оставим им главное - решимость менять и судить, великое искусство забвения.